тяжело, а лошадей мало. Женщины их таскают, так много не унесешь. Поэтому зимой работа шла — и на каждой большой улице теперь две гладкие колеи, всюду одинаковые. Вставил колеса и едешь почти как по маслу.
Здесь мало просто тушить водой — не погаснет. Столько, сколько надо, чтоб залить, воды не притащишь. Нужны колья, лопаты, сплетенные из живого прута циновки. Прибивать огонь, не позволять поднять голову.
Люди вбивали огонь в землю, а начиненные огнем бомбы пытались прибить, расплющить их самих. Может быть, сейчас со свистом, с воем прилетит еще одно ядро, воняющее паленой смертью, расколется при ударе о стену, мостовую или дерево — и выплеснет адские угли. Может быть, ядро полетит в другую сторону. К соседям, в другой квартал.
Обстреливали почти непрерывно, от рассвета до заката. Ночью не бомбардировали, придерживаясь правил благородной войны. Ночью можно было отоспаться в тишине — без звона колоколов, свиста ядер, беготни и тревоги, каменной крошки в мастерских и горелой каменной пыли снаружи. Ночи с каждым днем делались все короче. Гарь, дым, вечный кашель, бессчетные мелкие ожоги от углей и разлетающейся горячей золы — это еще не горе; горе — сгоревший дом, разбитая стена, убитый член семьи.
Поэтому все в квартале берегут руки. Все, кто может держать резец. Чем точнее входит ядро в ствол пушки, тем дальше летит. Тем больше шанс попасть, куда нужно, разбить, убить, отвлечь. Чтобы следующий залп случился позже. Но на пожар нужно бежать все равно. Дай ему заняться — и негде станет работать. А то и некому.
Так — изо дня в день, день за днем, пожар за пожаром, ядро за ядром, угли — другие угли — еще один удар плотной циновкой, кашель, и потроха не пролезают наружу через пересохшую глотку…
Твоя жена отдала все украшения, серьги и кольца, заколки и браслеты, а ведь любила золото и камни, словно родилась не среди каменотесов, а во дворце, любила и копила, и похвалялась перед соседками — и мало кто не мечтал воткнуть ей золотую шпильку в острый язык. Пошла и вывернула шкатулки на площади перед собором, она и другие жены жителей Фаэнцы. Золото перелили в монету, камнями заплатили строителям, возводившим новую башню.
Твои дети — их теперь на одного меньше, — подносили ведра с кипящей водой, стрелы и камни для пращников, и среднего убило стрелой.
Ты очень везучий, ты не гневишь Господа жалобами — твой дом еще цел, и двое сыновей живы, и жена даже перестала ворчать, что у нее мало обновок, когда все юбки, кроме одной, пустила на веревки.
Твои ученики и подмастерья ночуют у тебя — раньше закон это дозволял, теперь требует. Но это делали бы и так: если готовить сразу на многих, еды и сил остается больше, а деревянные дома все равно почти все разобраны — лучше использовать дерево с толком, чем дать ему сгореть.
Следующий пожар — почти случайный, от неурочного одиночного выстрела — вы тушите вместе с княжеской свитой. Они шли мимо, а закон есть закон. Ты не спрашиваешь, когда это кончится — знали бы, сказали бы. Ты не спрашиваешь, что они делают — то же, что и все. Ты не спрашиваешь, есть ли шансы устоять — не было бы, сдались бы. Ты спрашиваешь, как здоровье — и на ответный вежливый вопрос отвечаешь столь же вежливым «хорошо» — и лающим кашлем.
* * *
Князь Асторре Манфреди полощет в бочке платок, снова вытирает лицо. В этот раз ткань остается почти чистой, значит, хватит. Представителю Трибунала придется смириться и с пятнами на одежде, и с сажей в волосах, и с потеками на лице, если они остались. Прошу простить меня, святой отец, у нас тут война. Вот заставлять доминиканца ждать Асторре по доброй воле не стал бы. Но законы выполняются всеми, только если они и вправду выполняются всеми. Проще, надежнее, дешевле не пройти мимо самому, чем потом выслушивать от других, что у них тоже были иные важные и срочные дела и поэтому… Кожа уже высохла. Здесь, у бывшего огня, все еще жарко. А отойди шагов на десять и почувствуешь, что ветерок не так уж и ласков. Апрель — месяц обманчивый. Асторре Манфреди кашляет, сплевывает черное и думает, что старая поговорка «на войне не болеют» в его случае оказалась верна.
Он когда-то болел много. Не столько, чтоб махнули рукой и сказали «не жилец», а столько, чтоб постоянно боялись очередной хвори и пытались уложить на перины, под одеяла. Туда не ходи, сюда не ходи, на лошадь не садись — упадешь, на колокольню не лезь — сорвешься, только таскай тяжелое княжеское облачение, да стой в соборе на службе, да выходи по праздникам швырнуть монету с балкона. Остальное за тебя сделает городской совет, опекун сироты, будущего правителя. Может быть, потому Асторре и взял власть в свои руки — неторопливо, без шума, без резни, потихоньку, год за годом: надоело. Надоело быть разряженной куклой, подперинным неженкой, которого водят на помочах. Хотелось — учиться владеть мечом, ездить верхом и драться наравне с прочими сыновьями знати, хотелось не кивать советникам, а указывать на очевидные ошибки — и чтоб слушали, слышали.
Получилось. Зато теперь — иногда, очень редко, но очень сильно — хотелось, чтобы не нужно было вмешиваться, думать, решать, волочь на себе, неделями биться головой о чью-то глупость. Чтобы пришел опекун, надежный и умный, и бросил: «Все, Ваша Светлость, вы больны, вы устали, идите спать, мы тут без вас справимся». И чтобы можно было заснуть, точно зная — и правда справится. Такое мог бы сказать Джанни и иногда даже порывался, но Джанни и сам не железный. И тоже взвалил на себя больше, чем следовало бы.
— Ваша Светлость! — цокот копыт лишь ненадолго обогнал крик. Верховые лошади в городе — только у кавалерии и у гонцов. Остальным не нужно. — Ваша Светлость!
А дальше уже не крик, а шепот прямо в ухо.
— Представитель трибунала в ваше отсутствие захотел посмотреть на город — и упал со стены. Он мертв.
— Как? — спокойно спрашивает князь; ему нельзя выказывать беспокойство, на него смотрит весь город, даже если нет никого — на него всегда смотрит весь город…
Старший представитель ордена доминиканцев в Фаэнце, старый тощий отец Джузеппе, не обращался к Священному Трибуналу за помощью. Гость, отец Агостино, потребовавший пропустить его в город нынче днем, во время перерыва между обстрелами,